Я живу на пятом этаже панельной девятиэтажки на окраине Николаева. Моя соседка по лестничной клетке — Любовь Андреевна, ей семьдесят четыре. Мы не подруги, но когда сталкиваемся у лифта, она всегда спрашивает, не дует ли у меня из окон, и почему-то называет меня «дитём». Мне сорок семь, но возле неё я чувствую себя школьницей.

В тот ноябрьский четверг я запомнила её из-за зелёной блузки. Я выносила мусор, а она стояла на площадке перед своей дверью — в блузке, с причёской, как из парикмахерской, с блестящими серьгами-гвоздиками. От неё пахло пыльцой и лаком для волос. Я спросила, какой праздник. Она сказала: «Семьдесят четыре». И добавила, что заказала стол в ресторане «Каравелла» возле парка.

Ресторан этот — не фешенебельный, но с тяжёлыми скатертями и официантами в красных жилетах. Там по выходным играет скрипач, а в меню есть борщ с пампушками, рыба по-селянски и медовик, который всегда приносят с ванильным соусом.

— Дети приедут? — спросила я просто из вежливости.

Она поправила воротник блузки, провела ладонью по двери, будто стряхнула пыль, которой там не было.

— Сын из Киева, дочка из Одессы. Младший, Дмитрий, — с проспекта Мира, ему пятнадцать минут на маршрутке.

Она говорила это, а сама смотрела на потёртый коврик у порога. А потом тихо, будто отчитываясь передо мной и перед тем ковриком сразу:

— Я месяц назад предупредила. Сказала: подарков не надо. Только приезжайте.

Захлопали двери лифта, откуда-то снизу потянуло варёной капустой и мокрым гипсом после недавнего ремонта. Она ушла в квартиру, держа спину так, как не держат люди, которых ждут за праздничным столом.

В субботу я увидела её снова. Я возвращалась с рынка с пакетом хурмы. Она стояла у подъезда, всё в той же зелёной блузке, и смотрела на дорогу, где останавливаются междугородние автобусы. Мимо проехала маршрутка номер 24 — тогда ещё билет стоил восемь гривен, — и она проследила за ней взглядом до самого поворота на проспект. В руках — телефон с тёмным экраном.

— Ну что, Любовь Андреевна, все собрались? — спросила я.

Она ответила не сразу. Сначала открыла рот, потом закрыла, поджала губы, как пробует на вкус какую-то таблетку. Сказала:

— Дочка звонила. У них театр, билеты не сдать. Киевский отменил — слишком далеко ехать ради ужина. Младший тоже… у внука матч.

Я стояла с дурацким пакетом, хурма в нём съехала набок. Любовь Андреевна смотрела на меня, и я не могла понять, чего она ждёт — чтобы я что-то сказала или просто постояла рядом. Я первая опустила взгляд. Честно говоря, мне было стыдно за всех её детей, которых я не знаю, но с которыми у меня общий город, общий язык, общая привычка — откладывать близких на потом.

А потом она развернулась и пошла к подъезду. Я слышала, как шаркнули тапки по бетонным ступенькам. Она не ходила в ресторан. Я поняла это по тому, что в окне её кухни горел свет, когда я поднялась к себе. Он горел не ярко. Может, над плитой.

Через несколько дней я встретила её с маленьким синим чемоданом на колёсиках.

— До Львова, — сказала она, не дожидаясь вопроса. — У меня там сестра. — Она потянула ручку чемодана, та хрустнула, выдвинулась ещё на деление. — Зовёт уже сто лет. А я всё жду, что кто-то приедет.

Она уехала на десять дней. Я спросила только потому, что у нас в подъезде за это время прорвало трубу, и слесарь никак не мог достучаться в её квартиру.

— На десять дней, — повторила она с таким видом, будто это было целое кругосветное путешествие.

Пока её не было, я дважды видела возле её двери мужчину лет сорока. Он давил на кнопку звонка, прислушивался, затем стучал ко мне. Спрашивал, не знаю ли я, где мама. Я пожимала плечами. В первый раз он выглядел растерянным, во второй — раздражённым. Сказал, что ему надо, чтобы она посидела с сыном, потому что какая-то поездка по работе. Я стояла в дверях, сложив руки, и молчала. Потом сказала: «Она во Львове». Он переспросил. Потом развернулся и ушёл, стуча каблуками по лестнице, как человек, который пропустил нужный звонок.

Любовь Андреевна вернулась посвежевшей. Я едва узнала её, когда она вышла из такси с каким-то льняным мешочком вместо пакета. Она помолодела не лицом — походкой, что ли. Поднималась по лестнице, останавливаясь на каждом пролёте, не отдышки ради, а словно давая себе время рассмотреть каждую ступеньку.

— Львов, — сказала она мне так, будто я не знаю, что это город. — Площадь Рынок вся в огнях. У сестры кофе с кардамоном, а в дворике — ажурная кованая решётка. Мы пили вино из глиняных кружек.

Я тогда подумала: не домов ей. Дом у неё здесь, с отвалившейся плиткой в ванной и вечным сквозняком от балкона. Но она впервые за долгое время рассказывала не о детях.

Через неделю она пригласила меня на чай. У неё на кухне пахло сушёной мятой, на холодильнике висел детский рисунок — космонавт с жёлтым лицом. Возле плиты лежала поварёшка, которой, похоже, не пользовались несколько дней.

— Сын приезжал, — сказала она без предисловий. — Они все трое накрыли стол в «Каравелле». Говорят: мам, мы поняли.

Она разлила чай по чашкам, и я заметила, что её руки чуть дрожат. Она поставила чайник на салфетку, сдвинула в сторону вазочку с печеньем.

— Дочка сказала: «Мы думали, твой день рождения — это формальность. Ну как же, у тебя же всегда всё есть. Крепкая, волевая, ничем не больная». — Она подняла лицо. — «Ты же у нас всегда всё понимаешь». Ты понимаешь, что она сказала?

Я кивнула, хотя не была уверена.

— Но я не хочу, чтобы они мучились, — продолжала Любовь Андреевна. — Я не хочу мести. Просто… когда у мамы семьдесят четыре, нельзя всё откладывать на потом. Мне было семьдесят четыре один раз. В четверг. А суббота — это уже другой день.

Она отпила чай, поморщилась, будто он был горький. В тот вечер я ушла от неё около девяти, и в подъезде было холодно из-за сломанного окна на первом этаже.

С того разговора прошло два месяца. Я вижу, как Любовь Андреевна меняется. Не в том смысле, что стала другим человеком. Просто теперь по вторникам она уезжает на экскурсии. Возится с георгинами под окном, которых раньше, кажется, доставала только по настроению. А когда я недавно спросила, будет ли она на день рождения опять звать семью, она улыбнулась так, как улыбаются, вспоминая что-то очень простое.

— Буду. Но по-другому. Я им сказала: стол заказала на четверых. Если кто не сможет — позвольте до понедельника. Тогда я перепишу бронь. Лишние места не пропадут.

Вот так. Не «приезжайте, если сможете». Не «я всё понимаю». А «перепишу бронь». И дочь её, кажется, впервые за много лет переспросила: «Мам, а в силе ли приглашение?» Приглашение в силе. Пока четверо стульев. Пока зелёная блузка. Пока скрипач в «Каравелле» настраивает скрипку.

Я не хожу с ней на её праздники. Но в тот четверг, когда ей исполнится семьдесят пять, я, пожалуй, срежу на рынке шесть белых хризантем и оставлю у двери, когда пойду на работу. Просто чтобы, если кто-то опять отменит, на коврике лежал хотя бы мой букет.

Rate article
Mediatop Newsline
Add a comment

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Я живу на пятом этаже панельной девятиэтажки на окраине Николаева. Моя соседка по лестничной клетке — Любовь Андреевна, ей семьдесят четыре. Мы не подруги, но когда сталкиваемся у лифта, она всегда спрашивает, не дует ли у меня из окон, и почему-то называет меня «дитём». Мне сорок семь, но возле неё я чувствую себя школьницей.