Марийка держала в руках справку не дольше пяти секунд, а потом отдала мне и села на ступеньку веранды, будто ноги перестали её держать.
Мы жили в Виннице, в частном доме на Хмельницком шоссе, том самом, что построил ещё мой отец. У нас в тот вечер собрался весь двор — восемнадцатилетие дочери, столы вынесли под старую грушу, соседка тётя Валя жарила шашлык, и пахло дымом и укропом на весь квартал. Я, Олег Ковальчук, разливал компот из большого бидона, когда услышал крик из дома.
Дочь, Настя, выбежала на порог белая как мел. Из кухни за ней шла Марийка — моя жена уже семнадцать лет — и держалась за косяк так, будто вот-вот упадёт.
— Папа, — Настя схватила меня за руку, — ты хоть знаешь, что мама сделала восемнадцать лет назад?
Я не понял вопроса. Марийка попыталась что-то сказать, но голос сорвался в шёпот:
— Не надо, прошу тебя, не сейчас…
Но Настя уже совала мне в руки бумагу, которую нашла — как выяснилось потом — на антресолях, разбирая старые коробки перед переездом в общежитие. Пожелтевший бланк роддома номер два, дата восемнадцатилетней давности, и одна строчка внизу, от руки: «Мать ребёнка — Ковальчук Оксана Петровна. Умерла 14.03. Ребёнок жив».
У меня в тот момент внутри что-то оборвалось, как леска на удочке — тихо и без предупреждения.
Первую жену, Оксану, я хоронил один, без ребёнка. Так я думал все эти годы. Роды были тяжёлые, началась эклампсия, врачи в Виннице боролись до утра. Мне тогда сказали: жена не выжила, а девочка родилась мёртвой. Я забрал два свидетельства о смерти и похоронил их вместе, на Пятничанском кладбище, в одном гробу — так посоветовала санитарка, чтобы мне, как она сказала, «не пришлось дважды хоронить». Той санитаркой была Марийка. Я тогда даже не запомнил её лица — просто женщина в белом халате, которая помогла оформить бумаги, пока я не мог связать двух слов.
С Марийкой мы поженились через два года. У неё случилось шесть выкидышей подряд — я помню каждый: первый на восьмой неделе, потом ещё пять, с разницей в год-полтора, и каждый раз она возвращалась из больницы другой женщиной, будто из неё что-то забирали по кусочку. Через полгода после последнего выкидыша она сказала, что беременна снова. Я не считал недели — мне было не до арифметики, я просто радовался и ставил свечку в Покровском соборе каждое воскресенье.
Живот у неё почти не рос. Она объясняла — маловодие, малыш маленький, врач Григорьев велел лежать. Спала отдельно, потому что я храплю. Не давала прикасаться к животу — боялась, что от давления что-то случится. Один раз, месяце на седьмом её «беременности», я застал её в ванной без рубашки и не увидел никакого живота вообще — но она тут же обернулась полотенцем и сказала, что ей холодно, а я, дурак, устыдился, что подглядываю, и вышел. Потом гнал от себя этот случай, как гонят муху, — не хотел думать, что жена может врать о таком.
Позвонила она мне на работу — я тогда мастером на заводе «Маяк» трудился — и сказала со слезами: родила, девочка жива, здорова. Я гнал по объездной так, что гаишник на посту у Гнивани только рукой махнул вслед, не стал тормозить.
В палате Марийка сидела бледная, тряслась, а на руках держала девочку с тёмными кудрявыми волосиками и смуглой кожей — совсем не в нашу породу. Я заметил сразу, но решил, что природа мудрёная штука, у моей бабки по отцу тоже была смуглая кожа. Марийка смотрела на меня так, будто одно моё слово могло её раздавить на месте, и я не стал ничего спрашивать.
Я поцеловал дочку в лоб и сказал: «Она — моё всё». С этого и началась наша семья втроём.
Восемнадцать лет я гордился этой девочкой, как никто на свете. Хотя, если быть честным с собой сейчас, сомнение приходило и раньше. Классе в девятом Настя увлеклась рисованием и как-то принесла автопортрет — я посмотрел и вздрогнул: в чертах было что-то незнакомое, чужое, будто она срисовала лицо с фотографии, которой я никогда не видел. Я тогда отшутился, сказал, что она себя приукрасила, и убрал рисунок подальше в шкаф. А теперь стоял на веранде с чужой справкой в руках, и груша над головой роняла листья прямо мне на плечи.
— Что это значит? — спросил я жену.
Марийка заплакала так, что соседи начали расходиться по домам, забирая недоеденный шашлык.
— Я никогда не была беременна той весной.
— Тогда откуда взялся ребёнок?
Она опустила голову.
— Я её не рожала. Я её украла.
— У кого?
Она посмотрела на Настю.
— У твоей первой жены. Оксана не умерла до родов. Она умерла через несколько часов после — тоже от эклампсии, но ребёнок был жив, здоров, кричал во всё горло. Я в ту ночь дежурила в родильном. Я знала про твои шесть… про мои шесть выкидышей уже потом, когда мы встречались. А в ту ночь просто увидела здорового ребёнка и мёртвую мать без единого родственника рядом — у Оксаны никого не было в городе, кроме тебя, — и мне стало страшно и завидно так, что я записала девочку мёртвой в журнале, а настоящее свидетельство, где матерью значилась Оксана, забрала себе и спрятала. Не выбросила, не смогла. Оно столько лет пролежало у меня на антресолях, потому что я, наверное, хотела, чтобы правда где-то осталась, даже если я сама её никогда не скажу.
У меня зазвенело в ушах, будто кто-то ударил по кастрюле рядом с головой. Настя протянула мне ту самую бумагу — настоящее свидетельство о рождении, которое и нашла на антресолях. В графе «мать» стояло имя Оксаны.
Настя стояла между нами, сжимая в кулаке фотографию — единственную, что нашлась в той же коробке: молодая женщина, очень похожая на неё лицом, держит на руках новорождённую. Подпись на обороте: «Оксана и доченька, 3 дня».
Я не кричал. Просто сел рядом с Марийкой на ступеньку и долго молчал, глядя, как тётя Валя гасит мангал водой из чайника.
Через неделю я поехал к нотариусу на Соборной и переоформил дом — единственное, что у меня было целиком в собственности — на имя Насти. Двести двенадцать квадратных метров земли и хата, которую отец строил своими руками, теперь принадлежали ей одной, без права Марийки претендовать на долю даже в случае развода. Заодно сходил в загс и подал заявление о внесении исправлений в актовую запись: в графе «мать» вместо Марийки вписали настоящее имя — Оксана Петровна Ковальчук. Фамилию Настя решила оставить прежней, только теперь под ней стояла та, что действительно её родила.
Марийка съехала к сестре в Жмеринку в тот же месяц. Я не подавал в суд — Настя попросила не поднимать уголовное дело, сказала, что не хочет, чтобы вся эта история попала в местную газету и трепалась по всему городу. Мы просто развелись, спокойно, без раздела имущества — делить, кроме дома, который я уже отписал дочери, было особо нечего.
Через год Настя нашла на кладбище в Пятничанах могилу Оксаны и поставила новую плиту — за свои деньги, скопленные с подработки в кафе на Соборной, семь тысяч гривен. На граните велела выбить не только имя матери, но и строчку: «Мама, я жива». Каждое воскресенье она ездит туда на маршрутке номер двенадцать.
В одно из таких воскресений я поехал с ней впервые. Стоял чуть поодаль, пока она протирала гранит рукавом куртки от пыли и поправляла банку с водой под цветами. Потом она обернулась и сказала просто:
— Пап, ты же не виноват, что не знал.
— Я должен был почувствовать раньше, — сказал я. — Я видел твой рисунок в девятом классе. Я видел, что ты на неё похожа. И промолчал, потому что боялся потерять тебя.
Настя подошла и обняла меня — не так, как обнимают ребёнка, а так, как обнимают человека, которого прощают.
— Ты меня не терял ни одного дня, — сказала она. — Ты просто не был готов узнать раньше то, что я узнала сейчас. Это разные вещи.
Мы постояли ещё немного у могилы, потом пошли к остановке пешком — маршрутка как раз ушла, а следующей ждать полчаса. Я нёс пустую банку из-под цветов, Настя шла рядом и рассказывала что-то про экзамены в колледже, и впервые за эти недели мне казалось, что дом на Хмельницком шоссе снова станет тем, чем был — просто домом, где мы вдвоём.







